Вечный ПТУшник (gptu_navsegda) wrote,
Вечный ПТУшник
gptu_navsegda

Categories:

фрагменты воспоминаний о Пролеткульте Исидора Штока (сравнивать с Прожектором Перис Хилтон и К)

Гриша Мерлинский, которого в прошлом году не приняли в школу юниоров и который процветал в Пролеткульте, сказал, что в морозовском особняке на Воздвиженке нужен грузчик для передвижных театральных мастерских. Я пошел туда, и меня приняли на тридцать рублей в месяц. Я должен был на ломовой подводе возить по клубам трансформирующийся шкаф, реквизит и костюмы. Дали мне задаток – пятерку.

Я брел по Кисловскому переулку и встретил Додика Тункеля.
– Мальчик, неприятность! – закричал он. – Оказывается, ты совсем напрасно ушел из школы юниоров. Вот, смотри…
Он вынул из кармана театральный журнальчик, где в самом конце, самым маленьким шрифтом было написано опровержение. Дескать, авторитетная комиссия в составе таких-то и таких-то артистов и представителей профсоюза Рабис обследовала факты деятельности хормейстера Штока. В результате обследования выяснилось, что факты, опубликованные в статье, не соответствуют действительности, и редакция приносит извинение профессору Штоку.
Мы поговорили с Додиком о Театре Революции, он посоветовал пойти к Залке. Но мне было уже не до школы юниоров. Все мои помыслы были заняты передвижными мастерскими, где я был актером-студийцем, перевозчиком декораций, агентом по продаже спектаклей и, позднее, заведующим монтировочной частью. Я таскал из клуба в клуб трансформирующийся шкаф, ящики с костюмами и реквизитом, дружил с администратором Володей Поваровым, с недавним отбельщиком фабрики «Циндель» Федькой Шишеевым, с ломовым извозчиком Аликом Батищевым. С ними мы после спектаклей выпивали, беседовали о жизни и пели песни. Я был полностью захвачен моей новой ответственной ролью – пролеткультовца, отрицателя буржуазной культуры, издевающегося над интеллигентскими хлюпиками из различных московских студий…
В результате напряженной работы в Пролеткульте я заболел. Рентген показал затемнения в верхушках легких, и родственники мамы пригласили меня на лето в Сосновку, на берег Днепра.
А осенью, когда я вернулся в Москву, меня встречали на Курском отец, его друг Александр Яковлевич Альтшуллер и пиротехник Сероянц, который снял отцу комбату в Щемиловском переулке, недалеко от Самотеки.
Пока мы ехали на извозчике, отец, с которым я не виделся целый год, показался мне очень старым, похудевшим. Он поступил преподавателем на курсы военных капельмейстеров и руководил хором в музыкальной студии Немировича-Данченко. Он подробно рассказывал Александру Яковлевичу и Сероянцу о склоке в Одесской опере. А потом, оставшись со мной наедине, попытался говорить о маме, перед которой он очень виноват, и еще об одной женщине, с которой давно все кончено… Но я не слушал его. Меня не интересовали его душевные дела. Да и женщины меня не интересовали. Я их презирал.
– Мы еще завоюем с тобой Москву, сынок! – неестественно бодро закричал отец, обнял меня и заплакал.
Я с удивлением смотрел на него, старого артиста, придававшего непомерно большое значение таким мелким делам, как завоевание Москвы, связи и разрывы с женщинами. Я был далек от него – я был там, в морозовском особняке на Воздвиженке, где в вестибюле стоит бронзовый леопард, а на хвосте кто-нибудь из пролеткультовцев обязательно делает стойку. Где в лепных мавританских залах, перегороженных фанерой, разворачивают и надраивают морилкой трансформирующийся передвижной шкаф. Где бутафор Зишка Павликов, весь обмазанный бронзой, пьет с Володей Поваровым политуру из старинных пивных кружек. Где репетируется новая, пока не до конца написанная пьеса о еще продолжающейся забастовке английских шахтеров под названием «Деритесь, как черти!».
Музыка

Как он мне надоел, этот шкаф! Впрочем, шкафом он только назывался. На самом же деле это была довольно уродливая постройка, весившая не менее пятидесяти пудов, состоящая из фанерных щитов, металлических стоек, двойных петель, железного основания и огромного количества шарикоподшипников. Шкаф можно было поворачивать, разворачивать, открывать щиты и к ним приставлять другие, из щитов вынимать фанеру, и тогда они превращались в окна, и в двери, и в киноэкраны. По мысли конструкторов и строителей, на сборку и разборку нужны были мгновения. На самом же деле для того, чтоб приладить все его части, привинтить петли, поставить на стержень, уходили долгие часы. Шкаф этот должен был являть идеальную портативную театральную универсальную конструкцию: мгновенно трансформироваться в фасад дома и в кабинет, в большой зал и в будуар, а при соответствующем освещении в дремучий лес, в завод, во внутренность самолета или дирижабля, в мастерскую художника, в ресторан и в тюрьму. Таков был замысел.
Шкаф был гордостью руководства Московского пролеткульта и фабрики «Мосдрев», где был построен.
Может, сперва он, этот шкаф, и был приближенно похож на задуманное. Не знаю. Я познакомился с ним через полгода после того, как он был построен, и застал его в период упадка. Он весь иссохся, петли не держались в гнездах и вываливались, щиты не раскрывались, а когда раскрывались, из них летели щепки и шурупы. Шарикоподшипники не вертелись, электролампочки, вмонтированные в крышку и в рампу шкафа и долженствующие создавать иллюзию улиц, площадей и заводов, вылезали из патронов и не зажигались… Чем дальше, тем этот проклятый шкаф становился все тяжелее и тяжелее и бессмысленнее, – его вполне могли заменить обыкновенные легкие ширмы и сукна. Но отступать от принципа «искусство в быт» нельзя. И я таскал этот проклятый шкаф вместе с ломовым извозчиком, моим другом Аликом Батищевым, из клуба в клуб, с этажа на этаж, по всей Москве, по самым ее дальним закоулкам. А ломовые лошади с извозного двора Казеннова везли этот скарб. Некоторые милиционеры не хотели нас пропускать, но у нас было удостоверение на беспрепятственный пропуск во все клубы, где запланированы спектакли Передвижной рабочей театральной мастерской Московского пролеткульта.
Спектакль назывался «Обезьяний суд» и в сатирической форме бичевал Соединенные Штаты Америки, где был устроен суд над школьным учителем, осмелившимся преподавать детям эволюцию Дарвина. Это был тот самый сюжет, который послужил основой для превосходного фильма Крамера «Пожнешь бурю». Отличие нашего спектакля от фильма, выпущенного тридцать с лишним лет спустя, в том, что у нас все события были поданы в плане гротеска. Прогрессивного учителя судили не люди, а человекообразные обезьяны. Этим спектаклем мы раз и навсегда заклеймили мир капиталистов и их обезьянью мораль.
Колька Обухов играл председателя суда. В старомодном лапсердаке, согнув ноги и ставя их пальцами внутрь, а руками почти касаясь земли, он залезал на стол, чесал себе ногой подбородок и, взяв в руки библию, повисал на стенках трансформирующегося шкафа. И почему-то при этом лаял.
Два негра, Витька Гуляев и Ленька Фридман, орудовали со стенками шкафа, вертели, открывали, закрывали, стучали палками и помогали шкафу трансформироваться. Поставленный молодым мейерхольдовцем спектакль был наполнен трюками, набит буйной режиссерской фантазией. Смесь площадного балагана, самодеятельного цирка и политического фарса именовалась «монтаж аттракционов» и продолжала линию «Воздушного рогоносца» и «Мудреца», от которых, впрочем, создатели их – Всеволод Мейерхольд и Сергей Эйзенштейн – ушли уже далеко вперед. Первый из них создал «Лес» и «Мандат», второй выпустил «Стачку» и «Броненосец «Потемкин»…
Я играл маленькую роль трусливого друга учителя. Приходил уговаривать его отказаться от эволюционных идей, передавал угрозы судьи. Волосы на моей голове становились дыбом, я ронял от страха шляпу, ронял очки и в поисках их шарил по полу, стукался головой о трансформирующийся шкаф, в ужасе перед собственной тенью терял штаны и на карачках уползал за кулисы.
Наверно, это было смешно, потому что публика смеялась. Но все-таки я знакомых на этот спектакль не приглашал…
Ночами после спектаклей мы репетировали пьесу-агитку «Деритесь, как черти!» – о забастовке английских шахтеров, вылившейся затем во всеанглийскую стачку. На репетициях сидел автор – журналист и бывший актер Аркадий Позднев и его редактор и соавтор Александр Афиногенов. Они тут же, в зрительном зале, переделывали и дописывали пьесу. Заглядывал сюда и руководитель всего Пролеткульта Валериан Плетнев, мужчина огромный, сияющий, добрый, прославившийся тем, что несколько лет назад Владимир Ильич написал на полях его статьи «На идеологическом фронте»: «Ха-ха! Уф! Вздор! Вот каша-то!»
Теперь Плетнев осознал свои левацкие ошибки, понял, что нельзя отказываться от того, что создано мировой культурой, и заменять ее своей доморощенной «пролетарской, классовой». Наверно, он устыдился своей примитивной, вульгарной схемы: «Тезис – буржуазная классовая культура; ее антитезис – классовая культура пролетариата, и лишь за порогом классового общества, в социализме, их синтез: культура общечеловеческая».
Валериан Федорович руководил сетью театров и студий Пролеткульта по всей стране, писал пьесы, которые ставились в Первом рабочем театре, а затем в театре-студии Вахтангова, руководил писателями-пролеткультовцами, читал лекции, выступал на диспутах, враждовал с напостовцами, с перевальцами, с крестьянствующими, с попутчиками, с эстетами и очень близко принимал к сердцу дела пашей передвижной театральной мастерской. Спектаклем «Деритесь, как черти!» он хотел дать понять английскому пролетариату, что мы глубоко сочувствуем его борьбе с буржуазией, с социал-предателями и в любой момент готовы прийти на помощь.
Плетнев был мечтатель-романтик, живший в мире выдуманных им схем, увлекающийся, догматик, лишенный глубокой внутренней культуры [1], но одаренный талантом человек. Высокий, светловолосый, похожий на северянина-лесоруба, с большой головой и большими руками, он дни и ночи проводил тогда вместе с нами в морозовском особняке на Воздвиженке.
Спектакль «Деритесь, как черти!» мы часто репетировали ночами: днем студийцы работали у себя на заводах, вечером играли «Обезьяний суд».
Я получил роль племянника лорда Чемберлена, молодого балбеса, который вместе с другими волонтерами-аристократами пытается заменить на шахте бастующих горняков. Володя Лавровский и Гриша Мерлинский изображали двух клоунов-полицейских и сами себе написали клоунский текст. Все остальные были бастующими рабочими и хором выкрикивали различные лозунги и пели английские песни.

[...]
В клубе почтамта мы играли «Обезьяний суд». Я переставлял шкаф, терял брюки, стукался головой о щиты, уползал за кулисы, потешал публику. И было мне не смешно, было противно и пусто на душе. Музыка во мне молчала.
Закончив спектакль, мы побежали на Воздвиженку, на ночную репетицию. Там уже все готово было для изображения сцены аристократов-штрейкбрехеров в шахте. Мы поджигали шнур для взрыва породы, и в лепной потолок с визгом взвивалась ракета и там рассыпалась фейерверком. Мы по ошибке били кирками друг друга по головам и с криками «караул!» разбегались в разные стороны. Авторы и постановщики были нами довольны.
А когда во втором часу ночи кончилась репетиция, трамваи не ходили, к отцу было нельзя, а возвращаться пешком в Марьину Рощу далеко, наш очередной режиссер Вася Боголюбов пригласил меня к себе.
Боголюбову было не более двадцати четырех лет. Несмотря на это, он был участником гражданской войны, коммунистом и редактором Главреперткома. Жил он в гостинице «Метрополь», часть комнат там была отведена работникам Наркомпроса, куда входил и Главрепертком.
Мы сидели у Васи Боголюбова, с ним, с его молодой женой, тоже режиссером из самодеятельности, с администратором Володей Поваровым, пили горячий чай. Вася Боголюбов говорил без умолку. Он был очень возбужден. Позавчера состоялась генеральная репетиция «Дней Турбиных» в переделанном варианте. Репертком снова запретил спектакль. ЦК разрешил его. Члены реперткома подали в отставку. Два дня шло совещание в Наркомпросе. Спорили до хрипоты. В репертком всякий день приходили люди, бывшие участники гражданской войны, показывали шрамы от ран, возмущались романтизацией белогвардейцев, обелением их, стремлением вызвать жалость к врагам. Были и другие. Они требовали суда над Булгаковым и Станиславским, оскорбившими память революционеров, погибших от «этих самых Турбиных». Были и третьи, и их было большинство. Они ломились на спектакль МХАТа, стояли с утра в очереди за билетами, устраивали овации участникам.
В Театральном обществе, в союзах писателей (их было тогда несколько), в Пролеткульте, в Доме журналистов, на партийных собраниях шли споры, зачитывали коллективные письма, выносили резолюции…
Я много раз смотрел этот спектакль. И каждый раз плакал и восторгался, и мне не хотелось уходить из театра. То, что показывали художественники, совсем расходилось с тем, что показывали другие театры. Здесь не было шаржа, лубка, указующего перста режиссера, масок площадного театра. Была гибель заблудившихся людей, неминуемый ход истории. Время показало, что руководители партии были правы, разрешив спектакль… Теперь, через пять десятилетий, пьеса все еще идет с успехом во многих городах и во многих странах.
Вася Боголюбов вместе с семнадцатилетним сыном редактора Главреперткома Игорем Чекиным, недавно приехавшим из Ярославля, писал пьесу – ответ Булгакову. Действовали там те же Турбины, но были они не жертвами, а врагами, заклятыми врагами революции, и раскрывали свое истинное нутро. Называлась пьеса «Белый дом». Успеха она не имела.
Пили чай, спорили, читали отрывки из «Белого дома», говорили о реперткоме, о Булгакове, о Плетневе, о новой пьесе Билль-Белоцерковского – продолжении «Шторма», под названием «Штиль». Там герой пьесы Братишка, попавший в условия мирной жизни, никак не мог смириться с нэпом, пил, громил нэпманов… Не знали, что делать с этой пьесой. Плакали, когда ее читали, сочувствовали Братишке. Читали новое стихотворение молодого поэта Светлова, которое кончалось строками:

Молчаливо проходит луна,
Неподвижно стоит тишина,
В ней – усталость ночных сторожей,
В ней – бессонница наших ночей.

– Напиши, Исидор, – кричал Вася Боголюбов, – пьесу под названием «Усталость ночных сторожей», расскажи о том, как некоторые люди предали революцию. Я дам тебе материал.
Но я тогда еще пьес не писал, хотя все вокруг их писали. Настроения Васи мне были понятны. Я и сам ненавидел нэпманов, их экипажи на дутых шинах, их попойки в Старом Зыкове, их жен с бриллиантами на толстых пальцах…
В три часа утра пришел заместитель начальника Главреперткома, знаменитый критик Иван Иванович Берендей, живший тоже в «Метрополе», в соседней комнате. Он был автором нескольких статей против «Турбиных» и инициатором демонстративной самоотставки членов реперткома. В Центральном Комитете им сказали, что отставки не принимают, считают подобные методы борьбы анархизмом и партизанщиной.
Поговорили еще, поспорили, покричали и легли спать. В семь я оделся и тихонько ушел. Я перевозил трансформирующийся шкаф из клуба почтамта у Мясницких ворот в клуб у Рогожско-Симоновской заставы. Разбирал, таскал, собирал, готовил сцену к вечернему спектаклю. Освободился только в два часа дня.
[...]
Красная Пресня началась для меня на сцене театра. Театр Революции, где я учился и участвовал во всех спектаклях, ставил историческую хронику Насимовича «Барометр показывает бурю», посвященную девятьсот пятому году.

Как наш Трепов генерал
Жандармерию собирал.
Эй вы, синие мундиры,
Обыщите все квартиры.
И припев:

Чири-наковыри-надырявина рябой,
Чернобровый милый мой!
Эх, Исидорка, не плачь, Никанорка,
Слезы катятся из глаз.

Так мы пели в первой картине, перед восстанием на Пресне. Драма «Барометр» была рассчитана на сотни, на тысячи исполнителей, а нас на сцене было не более сорока. Ох и старались же мы! Пели, стреляли, падали, умирали, восставали, срамили Трепова, Дубасова, Витте, деятелей думы, меньшевиков и самого Николая Кровавого. Всем досталось.
Я изображал то фабричного парня, распевавшего глумливые частушки про Трепова, то члена Государственной думы, то городового, то рабочего-подпольщика, то солдата, стреляющего в народ. Дела было много. Спектакль был шумный, дымный и отчаянный. На репетиции частенько приходили старые большевики и ветераны-рабочие с «Трехгорки», помнившие фабриканта Прохорова, участники восстания. Со времени изображаемых событий прошло всего двадцать лет. Очевидцы давали советы, исправляли исторические неточности, с недоверием посматривали на нас – юниоров, призванных воплотить на сцене краснопресненцев. Слишком молодыми и несерьезными, наверно, мы казались.
Публика, которой от спектакля к спектаклю становилось все меньше и меньше, принимала наше представление хорошо: горячо аплодировала, задыхалась и тонула в густом дыме от пороховых шашек и шутих, даже иногда кричала «ура». Спектакль протянул недолго. Но, участвуя в нем, я как бы получил боевое крещение.
А вскоре попал я на настоящую Пресню – в клуб «Трехгорной мануфактуры». В ту пору я уже ушел из Театра Революции и теперь учился и работал в Передвижном рабочем театре Московского пролеткульта, шефствовавшем над клубом «Трехгорки». Собственно говоря, при Трехгорной текстильной фабрике было два клуба. Один помещался в бывшем доме фабриканта – там занимались кружки, были библиотека, читальня, струнный оркестр, акробатический ансамбль. А чуть подальше, там, где сейчас Дворец культуры имени Ленина, там помещалась знаменитая Кухня. Это был огромный сарай. Раньше здесь кормились рабочие Прохорова, была столовая. Потом столы убрали, столовые перевели поближе к цехам, а Кухню отдали под собрания, концерты, спектакли. У Кухни славная история: здесь был центр восстания пятого года, в первые годы революции здесь выступал В. И. Ленин.
В зрительном зале, вмещавшем более тысячи мест, висели кумачовые лозунги и портреты вождей. Здесь играли артисты Художественного, Малого, пели певцы Большого, сюда приезжали заграничные гастролеры. Выступали здесь и мы – пролеткультовцы. Выступать на сцене Кухни было почетно. Мы ставили здесь наши пролеткультовские пьесы: «Энергия», «Преступление Суркова», «Солнечный цех», «Так и было»… Сейчас эти пьесы забыты; наверно, и тексты их утеряны. Но тогда наивные наши представления хорошо принимались рабочими. Они терпеливо сносили наши формалистские, модные в те времена «новации» и буффонные условности, горячо восторгались героями: первыми женщинами-подмастерами (среди прочих пьес была и моя: «Как испортили пословицу»), рабкорами, борцами с религиозными предрассудками. Мы продергивали взяточников, алкоголиков, «магарычников». Иногда вместе с нами выступали и самодеятельные кружки «Погонялка» и «Челнок». Кружковцы пели: «Рука станка крепка, пока в работе есть закалка, споры, раздоры, скоро рабкоры разгонят «Погонялкой».
Ни один революционный праздник не проходил без специально подготовленных живой газетой «Синяя блуза» программ. Здесь были и международные обозрения, и акробатические пирамиды, и раешник, и частушки на местные темы с перечислением фамилий бракоделов, летунов, прогульщиков. Иногда устраивались карнавалы, и мы вместе с руководством Пролеткульта, с драматургом и режиссером Сергеем Крепуской (как его настоящая фамилия, никто пе знал, крепуско – это термин из модного в те годы международного языка эсперанто), в содружестве с юными поэтами-синеблузниками Виктором Гусевым, Игорем Чекиным, Павлом Фурманским, Ярославом Родионовым, «стариками»-синеблузниками Борисом Бобовичем, Градовым, Буревым, Романом сочиняли тексты для этих карнавалов.
Пионеры пели:

Папы и мамы! Дяди и тети!
Если вы курите, если вы пьете,
Вы в ногу с нами совсем не идете!

Я писал частушки и фельетоны, маленькие пьески и оратории, участвовал в сборниках «Синей блузы», частенько бывал в Охотном ряду, где помещалась редакция «Блузы», где познакомился со многими поэтами, в том числе и с Маяковским.
Кроме того, что я руководил детской живой газетой на «Трехгорке», мы с Володей Лавровским, моим сверстником и сопролеткультовцем, руководили гимнастическим кружком, ставили акробатический аттракцион.
Собственно говоря, акробатом был Володя Лавровский, акробатом, певцом, танцором, прекрасным (так мне казалось) художником. Он был неиссякаем и бесконечен, гениален и разносторонен.
Тогда в Пролеткульте все были гениями. Кроме того, мы увлекались партерной и воздушной гимнастикой. Только вот создать единое сюжетное и темповое представление (на весь аттракцион отпускалось четыре с половиной минуты) Володя не мог. Просил меня помочь. Вооружившись свистком и палкой, одновременно дирижируя пианистом, я орал, хлопал палкой и кричал: «Темп, темп! Темп!» Удары на барабане, крики «ап!», галоп на фортепиано и звон тарелок горячили исполнителей.
Дважды на сцене Кухни мы исполняли наш аттракцион с непременным успехом. Заканчивался аттракцион трехэтажной пирамидой, изображавшей единство международного рабочего движения. Потом сверху сваливалось чучело Чемберлена, из чучела выбегали маленькие дети (члены детской акробатической секции), изображавшие доллары, которыми был подкуплен Чемберлен, загорался красный свет, пламя металось по сцене, под пламенем возникали рабочие в синих блузах, с серпами, молотами и штурвальными колесами в руках. Все пели о том, что «по всему Союзу призыв наш прогремел. Рабочий в синей блузе руль стройки завертел!» (Вот для чего были нужны штурвальные колеса – их вертели.) Происходил марш-парад: появлялись все участники, лучи прожекторов бегали по стенам, били литавры и гремели трубы – апофеоз!
Все были довольны нами, Володя Лавровский был доволен мною, я – Володей… Но больше всех радовалась нашему успеху Ниночка Барова. Она любила Володю, была его возлюбленной, она часами ждала его на Воздвиженке или возле Кухни, чтоб вместе с ним пойти домой.
Семнадцати лет, едва окончив школу, Ниночка выскочила замуж за ответственного и очень занятого человека, лет на пятнадцать ее старше. В восемнадцать родила мальчика, сдала его на воспитание свекрови, поступила в Пролеткульт, встретила там Володю Лавровского, полюбила и призналась, что хочет для него бросить мужа, сына, свекровь и посвятить себя только ему – Лавровскому. Володя был очень скрытным и молчаливым. Никогда и ни с кем не делился своими душевными переживаниями. Любовь Ниночки он принял очень спокойно, чересчур спокойно, он даже немного стыдился. В общем, он был равнодушен к Ниночке. Любил Пролеткульт, спектакли, акробатику, плакаты… С женщинами держался презрительно, никогда не откровенничал, не уединялся. В Ниночку был влюблен я. Но она об этом не знала, да так никогда и не узнала. Только разве теперь, если прочитает этот рассказ… Прости меня, Ниночка, за то, что признаюсь тебе в любви с пятидесятилетним опозданием.
Она ждала Володю после репетиций и спектаклей очень долго, иногда до середины ночи, пропуская последние трамваи… Потом он выходил. Она его окликала. Они шли домой по разным сторонам улицы, он по левому, она по правому тротуару.
Иногда вместе с ними по мостовой шел и я в качестве третьего лишнего. И Володя, казалось, был очень рад, что я иду с ними, не отпускал меня, не хотел оставаться наедине с Ниночкой. Или просто стеснялся? Не знаю.
Володя был многогранно одаренный человек. Небольшого роста, с очень выразительными выпуклыми глазами, с гривой вьющихся густейших волос, он был одним из многих, кто сознательно, исступленно и безвозмездно принес свой талант в Пролеткульт. Его мало интересовало, как там и чем там жили его сестры, мать и племянница. Мог поступить плакатистом в любой кинотеатр и зашибать большие деньги, его и приглашали. Мог стать профессиональным акробатом в цирке. Ковёрным. Ведь он умел делать все: жонглировать, ходить по проволоке, вертеть двойное заднее и переднее сальто. На уроках импровизации он умел до слез смешить студийцев и преподавателей. Удивительно точно и зло показывал руководителей Пролеткульта Плетнева и Додонову, артисток Первого рабочего театра Глизер, Янукову, режиссеров Эйзенштейна, Винера, Крицберга, героев кино Гарри Ллойда и Дугласа Фербенкса. Словом, это был человек самых разнообразных талантов, которые ничего, кроме ограниченной славы среди пролеткультовцев, ему не принесли. Это были целые пьесы с диалогами, неповторимыми интонациями, безумными мизансценами. Заканчивалась импровизация каскадом акробатических номеров, разными фликфляками, имитацией падения из-под купола цирка, предсмертными криками и мгновенным возрождением. Потом он подбегал к роялю и, аккомпанируя себе, пел тут же выдуманную песенку.
Как жаль, что тогда не было магнитофонов и я не записал ни одной его песенки, ни одной его импровизации! Впрочем, неизвестно, как бы это все получилось в записи. Не завяли бы, не скукожились бы его великие импровизации?
Абсолютно убежден, что, если бы Володя Лавровский еще немного прожил, он прославился бы как выдающийся актер-импровизатор, куплетист-сатирик, художник-моменталист и клоун-эксцентрик. Но он прожил очень мало… Даже до большой войны не дожил.
В ту ночь, когда мы возвращались с праздничного концерта, где наши воспитанники стяжали небывалый успех, Володя был мрачен.
На улице его, как всегда, ждала Ниночка Барова. Она простояла часа четыре, дожидаясь нашего выхода. Володя заметил ее, небрежно поздоровался и пошел по противоположному тротуару.
Нина взяла меня под руку.
– Скажи ему, что я навсегда ушла от мужа, от семьи, что мне некуда деваться, негде даже сегодня ночевать, скажи, что я согласна жить с ним где угодно, что он должен меня взять с собой, познакомить с матерью и сестрами, что я постараюсь им понравиться, что у них будет бесплатная домработница, ведь это же им будет выгодно…
Она заплакала.
Я перешел на другую сторону улицы, взял за плечи Володю и передал ему все, что она сказала.
Он слушал и не слышал. Что-то промычал и покачал головой.
Я повел их к себе. Теперь я ночевал у двоюродного дяди на Трубной. А иногда у его любовницы в Марьиной Роще. Дядя и любовница уехали на курорт, и к моим услугам были две комнаты в разных районах. По дороге к Трубной в ночном магазине мы купили бутылку вина и еду. Мы шли пешком от Кухни, потому что трамваи уже не ходили, а на такси у нас не было денег, да и были ли такси в ту пору?
Уже светало, когда мы ввалились в дядину комнату. После наскоро съеденного студенческого ужина, несладкого чая и кислого вина я предложил справить сейчас же, здесь же их свадьбу. Музыки не было. Телевизоры не были изобретены. В ресторан нам по причине бедности пойти невозможно. К Володе поздно. Я сорвал с дядиной единственной кровати тюфяк, одеяло, подушки и постелил их на полу.
Открыли окно, и мы с Володей закурили.
Как жить дальше?
Что будет завтра?
Нина навсегда ушла из дому. Я был уже давно бесквартирным московским кочевником. Володя не мог рассчитывать на гостеприимство матери, двух сестер и племянницы, живших в одной маленькой комнате.
Ходили слухи, что Пролеткульт хотят закрыть, а Кухню на «Трехгорке» снести и вместо нее построить дворец. Охотный ряд вместе с «Синей блузой» рушили, чтоб построить Совет Народных Комиссаров, а напротив гигантскую гостиницу…

[...]
– Нет. Я поступаю в Архитектурный институт. Актерство бросаю навсегда, ну его! Я окончу Архитектурный и попробую сделать проект нового театра, ну хотя бы у нас на Пресне. Снести к чертям эту старую развалину – Кухню и построить современный, сверхсовременный театр-дворец, наподобие греческих амфитеатров или Колизея, только с современной техникой, с лифтами, движущимся партером, с летающими ложами, с распахивающимся потолком. Пусть во время представления сверху будет лететь гигантское полотно, только что сотканное на «Трехгорке», прямо от станков на сцену. И пусть начинают светиться стены – ведь рядом же завод лакокраски! Новые светящиеся краски, лампионы, огромный оркестр, поднимающийся на движущейся платформе снизу, из-под пола. А потом выдвигаются лестницы, и все идут к Москве-реке гулять. Ведь она тут же, рядом… Спектакли будут ставить Мейерхольд и Маяковский… Как только кончишь писать пьесу про Нырятин, сейчас же начинай писать для нашего театра. Нам с Мейерхольдом и Маяковским понадобятся такие пьесы. Начинай! Заказываю!
Я никогда не видел Володю таким возбужденным, страстным. Наконец-то он высказался. Вот, оказывается, о чем он мечтает.
– А ты, Ниночка, чего ты хочешь?
Ниночка хотела Володю. Со всем его безумием, с проектами, с неустроенностью. Она хотела Володю, и больше ничего…
Прошла эта ночь.
Для нас она была рубежом.
Володя засел за учебники, он готовился к экзаменам в Архитектурный институт.
Ниночка вернулась к мужу, к сыну, к свекрови.
Я начал писать пьесу о Нырятине и о слонах.
Вечерами мы все продолжали встречаться в Пролеткульте.
Красная Пресня была краем театральным. Один конец ее упирался в театр Мейерхольда на Садово-Триумфальной площади. Другой – в Арбат, в Никитские ворота. Там Театр Революции, ГИТИС, Пролеткульт. Рядом Дом печати (ныне Дом журналистов), куда мы бегали в свободное и в несвободное время. И с кем только мы там не встречались! В Доме печати слушали мы первое чтение Маяковским его поэмы «Хорошо!». А через год в Краснопресненском Доме комсомола на Васильевской участвовали в обсуждении комедии «Клоп». Читал Маяковский. Рядом с ним был Мейерхольд. Когда окончилась читка, Мастер стал рассказывать постановочный план комедии, показал эскизы и просил высказаться.
Володя Лавровский и Леня Фридман полезли на сцену и прокричали, что пьеса им очень нравится. Мейерхольд пригласил комсомол Красной Пресни на первое представление. Мы поблагодарили. Мейерхольд просил принять резолюцию, одобряющую пьесу. Мы приняли.
Леня Фридман попросил Мейерхольда как можно подробнее обрисовать его, Мейерхольда, мнение о пролеткультах.
Мейерхольд ответил кратко:
– Мнение самое плохое. Перспектив не вижу. За деятельностью Пролеткульта не слежу.
Мы были очень огорчены.
Мейерхольд усиленно репетировал «Клопа», а мы, пролеткультовцы, выселенные из особняка на Воздвиженке (здание понадобилось отдать заграничному посольству), оказались под одной крышей с театром Мейерхольда. Помещение бывшего театра Зона разрезали по вертикали, Пролеткульту досталась левая сторона, там, где было кино «Зеркальное», а в первые годы нэпа казино. Новоявленные нэповские богачи проигрывали там целые состояния в рулетку, транткарант, девятку.
Двери от театра Мейерхольда к Пролеткульту были тщательно замурованы. Но все же мы ходили к мейерхольдовцам на спектакли и на репетиции, дружили с актерами.
Наступила генеральная репетиция «Клопа», устроенная специально для краснопресненского комсомола, как Мейерхольд и обещал.
Спектакль кончился, и разразился скандал. Актерам много хлопали, они кланялись. Кланялись Маяковский и Мейерхольд. Затем на просцениум вышел Мейерхольд и обратился к зрительному залу:
– Ну как, понравилось?
Зрительный зал хором ответил:
– Спасибо!
Мейерхольд сказал:
– Нужен комсомолу наш театр?
– Очень! – сказал зрительный зал.
– Ну так вот, – сказал Мейерхольд, – мы просим вас сейчас вынести резолюцию и послать Совету Народных Комиссаров о том, что комсомол Красной Пресни требует, чтоб помещение, занимаемое Пролеткультом, было немедленно передано театру Мейерхольда. Вот резолюция.
И Мейерхольд прочитал проект резолюции.
Тут вскочил Володя Лавровский. За ним я. За нами Ниночка Барова. За ней Леня Фридман. И мы стали кричать:
– Провокация! А куда же девать Пролеткульт?!
Мейерхольд закричал:
– Куда угодно!
Тогда я побежал по проходу к сцене и закричал:
– Стыдно, товарищ Мейерхольд, травить родственную организацию!
Мейерхольд взбеленился и закричал:
– Не родственную! Пролеткульт мне не родственная организация!
В этот же миг ко мне подбежал молодой артист театра Мейерхольда Валька Плучек, схватил меня за рубашку и закричал:
– Сюда пробрались пролеткультовцы! Бей их!
И ударил меня и порвал на мне рубашку.
Я в долгу не остался. Нас рбзняли. Мейерхольд ушел. Так окончилась история с резолюцией.
И началась моя дружба с Плучеком, которая длится уже пятый десяток. Он, как вы знаете, народный артист, как некогда был Мейерхольд, главный режиссер Московского театра сатиры, интерпретатор драматургии Маяковского, возродивший эту драматургию для современной сцены после многолетнего перерыва…
А потом я покинул Пролеткульт, осточертело мне актерское дело, да и мешало работать над пьесой.
На премьере «Бани» у Мейерхольда я был, это было тягостное и малолюдное зрелище, неудача Мастера. Он уехал вместе с Зинаидой Райх за границу.
С «Трехгорки» меня и Володю Лавровского уволили. Кухню собирались ломать.
Мы с Володей, с Ниной, с Плучеком почти не виделись. Я сидел целыми днями над будущей пьесой о Ныря-тине.
И вдруг мы все встретились 17 апреля 1930 года на похоронах Маяковского во дворе Союза писателей. Это была тяжелая встреча.
Мы очень любили, мы обожали Маяковского, старались не пропустить ни одного его вечера в Политехническом музее и Доме печати. Мы знали, что он гений поэзии.
На балконе Союза писателей выступает Луначарский.
Вместе со всеми другими районами двинулась к гробу и Красная Пресня. Она была ближе других к Кудринской – площади Восстания, к улице Воровского. Все прилегающие улицы и переулки были запружены народом. Москва хоронила своего поэта.
Михаил Кольцов попросил подвинуться шофера на грузовике, сел за руль и повел траурный поезд.
Если внимательно и медленно смотреть кинохронику этого дня, то можно видеть идущих за грузовиком Володю Лавровского, Валю Плучека, Ниночку Барову, меня…
Через полгода с лишним в Большом Головиной переулке, одним концом выходившем на Сретенку, а другим на Трубную улицу, открылось в подвале новое театральное помещение, отданное молодому театру-студии под руководством Завадского. На открытии шла моя пьеса «Нырятин» («Идут слоны») – агитка о любви, о дружбе и о цели жизни. Над заглавием стоял эпиграф из Маяковского насчет обывательщины, канареек и коммунизма. На премьере присутствовали Луначарский, Мейерхольд, Москвин, мхатовцы, вахтанговцы, пролеткультовцы, все критики, драматурги… Главные роли играли начинающие артисты Мордвинов, Марецкая, Плятт, Туманов, Фивейский, Кубацкий, Конский и прекрасный Абдулов. Постановка Завадского. Музыка Милютина. Спектакль провалился.
То есть он не совсем провалился, были даже похвальные рецензии (например, Юзовского), отмечавшие талант исполнителей и молодость автора. Несмотря на отдельные занятные лирические и комедийные моменты, азарт исполнителей и постановщика, это, в общем, было нечто невнятное, несобранное…
На премьере в антракте меня представили Мейерхольду. Он меня, конечно, не узнал и отнесся весьма благосклонно.
После конца спектакля я вылез на сцену и, хотя меня никто не вызывал, полез целоваться с режиссером и со всеми исполнителями. Словом, вел себя как дурак. Пока не понял, что спектакль провалился. Впрочем, я был к этому готов, потому что за три месяца до этого дня пьеса моя уже успела провалиться в Ленинграде, в Красном театре Госнардома.
Я уехал на Урал, где пробыл почти год.
Перед отъездом я попрощался навсегда с Пролеткультом, с моими кружковцами на «Трехгорке», со Студией Завадского, с Трубной улицей…
via http://knigosite.ru/library/books/79674
Tags: Завадский, Пролеткульт
Subscribe
promo gptu_navsegda january 18, 2012 22:16 3
Buy for 10 tokens
Дмитрий Быков о богостроительстве (фрагмент из фильма Горький. Живая история. 2008г.) Все ехидство разумеется на совести Быкова и К Леонид Парфенов о богостроительстве (Фрагмент из фильма "Российская Империя" 2003г. (15 серия. Николай II, часть 2)) В принципе, он ехидничает так же…
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments